Взгляд на русскую литературу с Петра Первого - Страница 2


К оглавлению

2

Совершался переход в новую односторонность, наступала страшная, небывалая отвлеченность. Следствие принималось без причины, результат, результат жизни, без вывода. Побужденный ложным во многих отношениях состоянием России, ложным всегда более относительно духа и существа ее самой, не поискав в ней самой исцеления от зла, Петр круто перегнул и противуположную сторону. Старые русские формы, привязанность к ним он не уничтожил в их ошибочности, но заменил их новыми, только чуждыми формами и новою, еще сильнейшею привязанностию к ним. Если был какой-нибудь формализм в России перед Петром, то он утолялся постоянно близостью, если не связью, с национальной жизнью; это была такая шелуха, которая образовалась на родном дереве и сама, внутренним только ростом и жизнью этого дерева, могла отвалиться. Старый национальный формализм заменен был новым, европейским формализмом, чуждым чистым формализмом, формализмом по преимуществу, ибо в нем не было и национальной связи, – отвлеченным, страшным и развившим до исполинских размеров свое владычество. На нас, говорят, лежали цепи исключительной национальности – но разве Петр снял их? Он только переменил цепи на цепи; цепи своей исключительной национальности он переменил на цепи чужеземной исключительной национальности, национальности европейской, цепи, следовательно, тягчайшие. Возьмем один пример: одежду. Она была исключительна, говорят (хотя это не совсем справедливо), но она не вытесняла одежды чуждые, но она образовалась в России, не выгнав из нее насильственно никакой прежней одежды. Против этой исключительности явилась одежда европейская – и каким образом? Как самая исключительная, со всеми средствами и мерами принуждения, от денежной пени до казни. Где же более исключительности и где она тяжеле? Это ли значит освободиться от тесноты национальности, когда какая бы то ни было национальность – предмет такого гонения? Освободиться от национальности в том, в чем она может быть не права, значит только признать всякую национальность, права ее. Петр же и его переворот не вышел из пределов национальности, как часто легкомысленно повторяют. Петр освободился от национальности, но только русской, покорившись другой национальности, европейской, и во имя последней, чуждой, стал гнать первую, свою. – Такая неправда не могла не иметь вредных следствий: человеческое явилось к нам в образе чуждой, безжалостной и теснящей национальности; понятно после этого противодействие многих умов и слова Петру Кикина: «Ты говоришь, государь, что я умен; оттого я тебя не люблю. Ум любит простор, а от тебя ему тесно». И точно, добро переворота потерпело от зла, от тесноты его, от односторонности. Это, как мы сказали, не могло не иметь следствий. Нашему времени предстоит поправить или, по крайней мере, поправлять ошибку Петра. Но на все это смотрим мы как на искушение нашей Руси, на испытание не без причины, на новую борьбу, долженствующую укрепить ее силы, из которой выйдет она победительницею, еще могущественнее и краше.

Обратимся к предмету. Переворот был крут и решителен, но не все уступило преобразованию – и Русь разорвалась надвое. Явилось разделение на публику (новопреобразованное общество) и народ. Земля и народ (простой) удалились в молчание, сберегая свою жизнь до лучшего времени; арена осталась пуста; на ней появилось новопреобразованное общество. Отвлеченная деятельность закипела; новое слово покорно залепетало все вокабулы, и диалоги, и все уроки Европы. И в этом-то отвлеченном движении возникла у нас литература новая, которую по преимуществу называют литературою. Литература с Петра есть литература публики, а не народа, литература отвлеченной стороны народа, литература дворянская, чиновничья всех четырнадцати рангов, правительственная, правительством созданная и его воспевающая, литература безбородого класса. Народу до нее нет никакого дела. Что могло быть в литературе, оторванной от народа? Но она останется для нас интересною именно по своему отвлеченному характеру, по своей отвлеченной сфере и по тем усилиям, которые должен был делать личный талант писателей, чтобы не пасть под бременем пустоты и богатым изобилием блестящей мишуры, великолепной лжи, вечных ходуль, натянутых фраз, обезьянства и накинутых на себя разных претензий, восторгов и похвал. Она и грустно, и радостно любопытна для нас по движениям русской души, пробуждавшейся смутно и чувствовавшей себя нехорошо в этой отвлеченной, холодной сфере, – одна, без народа. Но эти указанные отношения, эти явления – это все исторические судьбы нашей жизни, не прошедшие, но идущие и теперь пред нашими глазами, не окончившиеся, но продолжающие свое действие. Наше дело вникнуть в них, представить их в настоящем свете, как мы понимаем; а теперь именно, кажется, да будут позволены нам эти слова, блеснул свет настоящий.

Итак, выведем положения из сказанного нами. Петр не освобождал от исключительной национальности и не вносил общечеловеческого в народность русскую. Петр переменил насильственно одну безусловную национальность, русскую, на другую, европейскую, – следовательно, он переменил только цепи на цепи тягчайшие. Не все последовали, ему уступила только одна сторона. Земля разделилась на публику и народ. Мнение свое о публике мы сказали.

На рубеже нашей литературы первый в хронологическом порядке стоит Кантемир, сатирик, как и следует быть, стоящий одной стороною еще во временах виршей Сильвестра Медведева, – другою принадлежащий весь Петру. Иностранец по происхождению, холодный к России, он, в силу подражательного направления литературы, делается русским писателем. Слово под рукою, мысли набраны, стихи пишутся в других землях – давай и мы писать тоже, причины достаточные – и вот является русской писатель. Где потребность жизни, вызвавшая эти строки? Напрасно станем искать ее. Явление вполне отвлеченно и подражательно, откуда взялось оно? Увы! Это первый служитель обезьяны, которой в жертву предалось преобразованное общество. Между тем Кантемир, при личном, хотя и не большом, таланте, при уме остром и колком, мог бы, кажется, иметь живое значение. Он сатирик: в качестве отрицания мог бы иметь дело с современностью. И ничего этого нет, потому что явление вполне отвлеченно, потому что сфера, к которой принадлежал Кантемир, не боролась уже, а уже спокойно отделилась от народа, замкнувшись в свою гордую, смешную, бесстыдную, бессовестную отвлеченность. Публика скоро забыла про народ. Он доставлял только публике доход материальный, допускавший ей возможность жить эгоистическою отвлеченною жизнью, дававший публике возможность еще более презирать работающие на нее руки, гнушаться языком своим, своею страною. Барин, живущий в Париже и мотающий без стыда и совести на личные потехи плод тяжких трудов нескольких тысяч своих крестьян, мотающий с чувством полного к ним презрения (или с полным их игнорированием), как будто вся цель их – его эгоистическое благо, – вот современный пример положения, в которое стала вся Россия в двух своих сторонах: в оторванном от народа преобразованном обществе, публике – одна и в народе простом – другая. Говорить здесь об этом более не место, не место сравнивать пустоту публики с глубоким содержанием народа, – обратимся к литературе. Эта, как сказал я, уже спокойная самодовольная оторванность от народа и полное забвение про народ, эта эгоистическая отвлеченность определили характер литературы – и таково первое лицо ее, по порядку, Кантемир. Он, как сказали мы, несмотря на свое сатирическое направление, не имеет даже и дела с современностью. Гнев и негодование, заимствованные им, не туда направлены; изредка только встречаются в его стихах некоторые выходки на русскую жизнь, которая иногда подвертывалась ему для сравнений. Но Кантемир, сверх общей отвлеченности сферы, имеет еще свою личную. Он человек заезжий, случайный в русской литературе; в силу отвлеченности ее мог он найти в ней место. И поэтому в ней самой он имеет не положительное, а отрицательное значение. Кроме только сатир он отчасти переводил, отчасти писал оды, послания, эпиграммы. Скажем об нем в заключение несколько слов. Ум замечательный и твердый, но резкий и холодный является во всех его сочинениях. Иногда попадается счастливый оборот; но как будто само слово становило

2